Bishop Gregory (hgr) wrote,
Bishop Gregory
hgr

Categories:

критическая агиография

1.3. Исторический нарратив в сравнении с художественным нарративом и с естественнонаучной теорией

 

Пытаясь сопоставить агиографический нарратив с какими-либо понятиями, которыми оперирует современная наука, мы обращались и к историографическому нарративу, и к нарративу художественному. Для дальнейшего нам будет особенно важно представить себе оба этих подхода в совокупности, рядом друг с другом, и, к тому же, как это уже стало обычным в аналитической философии, иметь в виду и третий подход к реальности — естественнонаучный. Современная дисциплинарная разобщенность не позволяет нам просто сослаться на какое-нибудь исследование, где онтологические и эпистемологические основания всех трех подходов рассматривались бы параллельно. В современной науке обычно бывает, что автор, внесший серьезный вклад в разработку одного или двух из этих подходов, имеет поверхностные либо устаревшие сведения об остальных, что в значительной мере обесценивает его сравнительные наблюдения. К сожалению, мы тоже не будем в состоянии проделать работу, превышающую даже задачи «великой нарратологии» Рикёра, — это тема отдельного и весьма обширного исследования. Но нам придется наметить хотя бы несколько тезисов, необходимых для практической работы в дальнейшем.

Основным полем нашего рассмотрения будет та область, в которой проявляются две тенденции, так остроумно обозначенные Рикёром как «la fictionalisation de lhistoire»  и «lhistorisation de la fiction»[1], что можно перевести как «литературизация истории» и «историзация литературы». Мы начнем с первой из них, которая и стала предметом объяснения для нарративной логики Ф. Анкерсмита[2].

Мы остановимся только не нескольких положениях нарративной логики, наиболее близких к тем идеям, которые мы будем развивать в дальнейшем[3]. Сразу оговоримся, что в действительности логика Анкерсмита имеет гораздо больше родственных черт с семантикой возможных миров Долежела, о которой мы будем говорить ниже, да и обе эти концепции генетически связаны с атмосферой начала 1970-х, породившей подходы Рикёра и Уайта, но последовательный сравнительный анализ того и другого не входит в наши задачи. Можно было бы только приветствовать, если бы такую задачу взял на себя кто-то другой, поскольку до сих пор эти столь близкородственные научные направления никак не взаимодействовали, но пока что мы будем утешаться надеждой на то, что наши наблюдения на материале агиографии создадут для такой работы благоприятную почву.

Еще одна важная оговорка относительно нашего изложения Анкерсмита. Сам он в своем изложении постоянно проводит сравнение с естественными науками, но при этом понимает их в пределах Куна, совсем не зная (по крайней мере, не упоминая даже по имени) Лакатоса. Это крайне досадное недоразумение, так как именно главное понятие Анкерсмита — «нарративная субстанция» — имеет наибольшее сходство с понятием научной программы у Лакатоса[4]. Сам Анкерсмит признает это косвенно, когда замечает родство между его «нарративными субстанциями» и научными парадигмами Куна, замечая также, что для Куновской «нормальной науки» подобные понятия неприменимы[5]. Однако, на наш взгляд, к науке неприменимо само понятие «нормальной науки», как это показано у Лакатоса. Поэтому мы позволим себе некоторую вольность: излагать Анкерсмита на фоне Лакатоса.

Для удобства читателя, незнакомого с теориями Куна и Лакатоса, мы предлагаем здесь краткий экскурс. Остальные читатели могут его пропустить.

 

*   *   *

 

Экскурс: понятие научной программы

 

До середины XX века в науке господствовал позитивизм с его чисто религиозной верой в поступательный прогресс научного знания (в истории науки такая вера получила название «кумулятивизм» — «накопительство»; подразумевалось, что накоплению подлежат научные истины, да еще и абсолютные). Такой взгляд появился задолго до позитивизма, вместе с самой наукой в современном смысле этого слова, то есть с началом Нового времени.

300 лет кумулятивистское представление о науке стояло в ее храме, как идол, пока не пришел один человек и не разбил его вдребезги. С тех пор в науке представления о ее кумулятивном развитии нет (хотя до сих пор не все гуманитарии успели об этом узнать). Человека звали Александр Койре (Alexandre Koyré, 1892—1964), а ударил он книгой, которая называлась Этюды о Галилее (1940). Вообще говоря, его звали Александр Койранский, но он слегка подсократил свою фамилию, щадя франкофонных читателей. Он был русским эмигрантом в Париже[6].

После Койре открылся путь к осмыслению развития науки в связи со всеми аспектами интеллектуальной жизни ее творцов. Так, например, сразу выяснилось, что понять логику Ньютона, которой он пришел к своей механике, можно только с учетом его трудов по алхимии, а астрономию Кеплера — в связи с его увлечениями герметической традицией… Подобные взаимные связи с тем, что современный человек имеет соблазн разделить как «научное» и «ненаучное», бывают важны именно для того, чтобы понять механизмы исторического развития науки, то есть те конкретные пути, которыми в науке возникает новое знание.

Разумеется, концепций природы научного знания после Койре появилось много, но нас будут интересовать только те из них, которые привели к созданию теорий, относящихся к внутренним механизмам развития науки. Сама идея, что развитие науки принципиально определяется именно ее внутренними механизмами, а не всякими внешними воздействиями (вроде социальной среды), — это и есть важнейшая идея Койре.

Интересующих нас теорий две, но они настолько близкородственные и взаимосвязанные, что не будет грехом посчитать их за одну — даже несмотря на то, что вторая из них создавалась специально для опровержения первой. Обе они продолжали идеи Койре и развивались при тесном взаимном общении их авторов-ровесников, представителей следующего поколения ученых после Койре. Это теория научных революций американского философа Томаса Куна, впервые заявленная в его книге Структура научных революций (1962), и теория научных программ Имре Лакатоса, заявленная им в книге Фальсификация и методология научно-исследовательских программ (1970).

Унаследованный от Койре взгляд на развитие науки как на развитие далеко не последовательное и не поступательное развился в теории Куна до представления о развитии науки как стохастическом процессе, где научные революции выступают средствами саморегуляции в изменившихся внешних условиях. Первично — накопление эмпирических данных, не подпадающих под имеющиеся теории. Это влечет кризис, аналогичный предреволюционному. В результате, формируется новая идеология — поначалу только в головах нескольких человек, — которая приводит к новому взгляду вообще на весь круг явлений, подлежащих объяснению, после чего формируется новый научный подход (Кун назвал его «парадигмой») и создаются новые теории. Возвращая систему в равновесие, эти новые теории становятся старыми и образуют то, что Кун назвал «нормальной наукой». И так до следующей революции. Главное в революционных сменах парадигм то, что они всегда означают какое-то изменение восприятия мира. Так, в приводимом Куном примере, Галилей впервые увидел в движении маятника осуществляющееся периодически почти бесконечное движение, тогда как предшествовавшая физика Аристотеля видела в этом только частный случай движения тяжелого тела вниз, к состоянию покоя. Галилей увидел нарушенное бесконечное движение там, где прежняя физика видела нарушение бесконечного покоя. Обычно это и бывает принципиально важным, чтобы вывести научную теорию: узнать, имеем ли мы дело со стаканом, наполовину пустым, или же, напротив, наполовину полным.

Но здесь мы, однако, и подошли к той особенности науки, для учета которой понадобились коррективы к теории Куна, внесенные Лакатосом, но которые, сами по себе, выходят за пределы того, о чем писали и Кун, и Лакатос. Если мы, наконец, поняли, что стакан был, на самом-то деле, наполовину полным, то он не перестал от этого быть наполовину пустым. Галилей и за ним вся наука Нового времени думали, что перестал, — что о физике Аристотеля следует в актуальных научных исследованиях забыть. Но прошло триста лет, и эта физика появилась вновь в виде теории гравитации в общей теории относительности Эйнштейна: движение (по крайней мере, то, которое вызвано гравитационным взаимодействием) вновь стало объясняться через свойства пространства вокруг материальных тел.

Выходит, что в развитии науки может быть и не все так хаотично. Желая избавиться от хаоса Куновских революций, Лакатос разработал понятие научной программы (research programme; встречается также русский перевод этого термина «(научно-)исследовательская программа»). Это понятие приблизительно соответствует Куновской «парадигме», но отличается от него тем, что предполагает определенную внутреннюю структуру и, вследствие такой структуры, способность к развитию.

История науки превращается у Лакатоса в историю конкуренции научных программ, причем, в ходе этой конкуренции сами программы обнаруживают способность к изменению. Резкая перемена господствующей научной программы в данной области науки — это и есть такое явление, которое Кун описал как научную революцию. Однако, революции становятся гораздо менее хаотичными, когда они происходят не в качестве случайной реакции на внешний кризис, а в результате различия конкурентоспособности разных научных программ в изменившихся условиях. Куновское понятие «нормальной науки» у Лакатоса теряет смысл: наука всегда «нормальна» в том смысле, что развивается в рамках каких-то научных программ, и даже революционные для науки события не отменяют этого факта.

Способность к развитию следует из особенности строения научной программы. Она всегда содержит «жесткое ядро» (hard core), которое нужно отнести к области философии и методологии науки, и «защитный пояс» (protective belt) конкретных научных теорий и концепций. В приведенном выше примере, где говорилось о возвращении физики Аристотеля через общую теорию относительности Эйнштейна, как раз и имелось в виду сохранение «жесткого ядра» научной программы Аристотеля (называемой также континуалистской: непрерывность материи является в ней базовой идеей, чем эта программа противоположна другой античной научной программе — атомистике Демокрита) при стопроцентной смене возникших в ее русле научных теорий.

Итак, «жесткое ядро» относится не к самим научным теориям, а к их онтологическому статусу. Поэтому вполне очевидно, что понятие научных программ оказывается приложимым и за пределами европейской науки; недаром мы приводили примеры из античности.  

Понятие научных программ вполне может быть с пользой применено также и к истории. В этом состоит, на наш взгляд, одно из важных достоинств нарративной логики Анкерсмита, хотя сам Анкерсмит никакого интереса к теории Лакатоса не проявлял.

 

*   *   *

 

Нарративная логика понадобилась для того, чтобы прямо ответить на вопрос, что же реального содержит история. Ведь все события прошлого остаются в прошлом и, в этом смысле, перестают быть реальными. В то же время, отказать им в каком бы то ни было статусе реального невозможно, так как они чем-то все-таки отличаются от нашей выдумки. Помня о том, как историку трудно разобраться, где перед ним вымысел, а где реальность, мы не будем ожидать, что философу будет легко определить различие в логико-онтологическом статусе того и другого.

Вот тезисы Анкерсмита (из его «Шести тезисов нарративной философии истории»), из которых сразу становится видно, что речь у него идет о понятиях, близким к «научным программам» Лакатоса. Он называет их «нарративными интерпретациями», или, в других случаях, «нарративными субстанциями»:

«4.5.1. Наши рассуждения о прошлом покрыты неким толстым покрывалом, не относящимся непосредственно к прошлому, но к его исторической интерпретации и к дебатам по поводу конкурирующих исторических интерпретаций. <…>

4.6.1. Факты о прошлом могут быть подобраны в пользу или против нарративной интерпретации, но они никогда не могут детерминировать эти интерпретации <…>. Подтверждать (или не подтверждать) интерпретации могут только интерпретации».

Примеры нарративных интерпретаций (субстанций) — «холодная война», «ренессанс», «маньеризм», «индустриальная революция». Эти примеры даже внешне напоминают понятия научных программ, но в действительности понятие нарративной субстанции у Анкерсмита гораздо сложнее и шире, и мы чуть ниже посвятим ему небольшой очерк.

Анкерсмит, не зная того, повторяет Лакатоса в том отношении, что утверждает первичность системы интерпретации (нарративных субстанций / научных программ) по отношению к эмпирическим фактам (истории / естествознания): «Интерпретации логически предшествуют нашим моделям (понятиям) вещей» (тезис 4.7.6). Системы интерпретации тоже подлежат изменению и развитию, но эти изменения не находятся во взаимнооднозначном соответствии с опытными данными. Историку всё это хорошо знакомо. Существуют целые научные дисциплины, где невозможность однозначной интерпретации эмпирических фактов создает постояннодействующие методологические проблемы, — как, например, археология. Атрибутировать какую-нибудь очередную археологическую «культуру» какому-либо народу, известному из письменных источников, — это всегда проблема.

Поэтому мне кажется целесообразным вспомнить о старом названии естествознания — «естественная история». Это позволит нам переопределить понятия исторического нарратива таким образом, чтобы он включал сразу и естественноисторический, и социоисторический нарративы.

Сходство между историческим нарративом и естественнонаучным описанием игнорировалось (точнее, было забыто) философами XX века потому, что естественнонаучное описание сопоставлялось с историческим на уровне научных теорий, а не на уровне научных программ, где только и может проявляться сходство концептуальной организации. Видимо, в этом виновата популярность Куна, затмившая в не связанных профессионально с философией естествознания кругах известность Лакатоса. Но сейчас мы видим, что теория Лакатоса, разработанная на материале естественных наук, оказывается весьма близкой нарративной логике Анкерсмита, разработанной на материале истории.

В нарративной логике проявляется еще одна характернейшая особенность — сходство исторического нарратива с художественным: тот и другой строятся посредством тропов (сводимых Анкерсмитом, вслед за Лакоффым и Джонсоном, к понятию метафоры). Оно при таком подходе настолько очевидно, что проблематичным становится противоположное: как определить различие между историческим повествованием (исследованием) и художественной литературой?

Анкерсмит отвечает на этот вопрос так (опять цитирую его «тезисы»):

«1.5.1. Историография создает нарративные интерпретации социоисторической действительности; литература применяет их».

Уже это определение, без более детального логического анализа (который мы приведём чуть ниже), позволяет почувствовать, что с этим различением что-то не то. Трудно представить себе труд историка, не рассчитанный на применение созданных в нем интерпретаций, равно как и труд писателя, который таких интерпретаций не создает. Да мы и привыкли читать труды хороших историков как хорошую литературу. В русской культурной традиции достаточно вспомнить Карамзина, его роль сразу и в литературе, и в истории, а в мировой культуре — древнегреческих и древнеримских историков.

Точно так же нет оснований отказывать литературе в создании нарративных интерпретаций. В случае исторических романов и, еще более, таких выходящих за пределы этого жанра произведений, как «Война и мир» или «Иосиф и его братья», наличие у писателя цели создать нарративную интерпретацию истории является эксплицитным (в других случаях, как мы увидим, оно может быть имплицитным, но оно есть всегда). Но даже такой писатель, который, как Л. Н. Толстой, откровенно пытается подменить собою историка, не перестает от этого быть писателем.

А уж об агиографических памятниках и говорить нечего. Все они претендуют на то, чтобы описывать «историю», и все они являются, в то же время, «литературой» — не только Passions épiques, но и Passions historiques. В практике современной науки к памятникам агиографии проявляют, в среднем, одинаковый интерес и историки человеческого общества, и историки литературы. Это абсолютно оправдано самой жизнью, но этому нет объяснения в наличных теориях историографии (и, добавим, забегая вперед, что точно так же этому нет оправдания в наличных теориях литературы).

Поэтому внесем некоторую поправку в Анкерсмита, ради которой мы и обратились к его концепции нарративной логики:

Историография (как социальной, так и естественной истории) и литература являются двумя разными функциями, одновременно присущими каждому нарративу, а не определениями разных типов нарратива. Иными словами, различие между историческим и литературным нарративами — количественное, а не качественное: вопрос лишь в том, какая из функций выражена сильнее. Может быть, из нашего «агиографического» угла, где обе функции, в среднем, выражены одинаково, это становится более очевидным. Впрочем, о том, в чем состоит литература как функция нарратива, нам еще придется поговорить.


[1] Ricœur, Temps et récit, III, 331–348.

[2] Концепция нарративной логики изложена, главным образом, в следующих работах: Ф. Анкерсмит, Нарративная логика. Семантический анализ языка историков / Пер. с англ. О. Гавришиной, А. Олейникова (М., 2003) (оригинальное изд. 1983); он же,  История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М. Кукарцева, Е. Коломоец, В. Кашаева (М., 2003) (оригинальное изд. 1994).

[3] Ср., помимо Анкерсмит, Нарративная логика,  компактное изложение автора в статье «Шесть тезисов нарративной философии истории» = глава 1 его «Истории и тропологии».

[4] Понятие «научной программы» было сформулировано Имре Лакатосом (Imre Lakatos, 1922—1974; правильное произношение его венгерской фамилии — Лакатош, но основная часть его деятельности прошла в англоязычной среде, где произношение фамилии слегка изменили) в монографии 1970 года «Фальсификация и методология научно-исследовательских программ» (см. выше, прим. 24). Лакатос находился в то время под сильным влиянием Карла Поппера (Karl Raimund Popper, 1902—1994), под началом которого работал. Первоначальным стимулом для него послужила необходимость дать ответ в защиту Поппера на монографию Томаса Куна (Thomas Samuel Kuhn, 1922—1995) «Структура научных революций» (1962). Как иногда бывает с Колумбами, открывающими вместо Индии Америку, он создал свою собственную теорию развития науки, в значительной мере не опровергающую, а вбирающую в себя разработки сразу и Куна, и Поппера. Именно теория Лакатоса оказалась исключительно плодотворной для историко-научных исследований. Она наконец-то позволила в истории науки перейти от составления хроник к полноценному историческому исследованию.

[5] Анкерсмит, Нарративная логика, с. 351.

[6] См. особ.: А. Койре, Очерки истории философской мысли. О влиянии философских концепций на развитие научных теорий (М., 1985); он же, От замкнутого мира к бесконечной вселенной (М., 2001).

 

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 5 comments