Bishop Gregory (hgr) wrote,
Bishop Gregory
hgr

Categories:

критическая агиография

(заканчиваем с первой главой и делаем глубокий вдох перед следующим погружением)

1.11. Постскриптум: Литература как хорошо законспирированная наука

 

Прежде чем окончательно отправиться в путешествие по возможным мирам, сделаем все-таки еще одну остановку. Она, впрочем, совершенно не нужна для тех, кто, интересуясь литературоведением, хорошо представляет себе, что такое научные программы и как они действуют в истории естествознания. Или кто хотя бы внимательно прочитал часть 1 этого труда. Но есть основания полагать, что таких немного. Поэтому для всех остальных я попытаюсь еще раз и на других примерах кратко повторить самое главное.

Будем считать нетипичным пример «Войны и мира» — романа, вполне откровенно построенного как рассуждение по историософии с очень большим количеством очень развернутых примеров. Для литературы более распространено вкладывание всех мировоззренческих соображений в уста героев, а не автора, вплоть до невозможности отождествить авторскую позицию с позицией одного из героев. Последнее характерно для романов Достоевского (хотя и не для всех). М. М. Бахтин (1895—1975) в своих замечательных «Проблемах поэтики Достоевского» (1929)[1] назвал этот метод «полифоническим романом»: позиция автора заключается не в том, что он излагает от своего имени эксплицитно (он, может быть, вообще ничего такого не излагает), а в самой попытке сравнить разные мировоззрения его героев, каждому из которых он сочувствует, хотя и в неодинаковой степени. Позиция автора в полифоническом романе оказывается ближе всего к позиции экспериментатора в естественных науках, который пытается — и далеко не всегда удачно — поставить такой эксперимент, чтобы с его помощью сделать выбор в пользу какой-то из конкурирующих научных гипотез.

Проследить ход такого эксперимента надежнее всего можно тогда, когда у нас на руках имеется лабораторный журнал наблюдений, то есть черновики. Применительно к романам Достоевского это условие выполняется довольно часто. Насколько можно судить по черновикам и личной переписке Достоевского, наиболее драматическую борьбу в своем собственном лице между ученым-эмпириком и психологом-теоретиком он испытал при создании романа «Идиот» (1867—1868); одна только эта борьба затянула завершение романа на полгода[2]. В авторе «Идиота» эмпирик победил теоретика, да так, что оставил его, на пару ближайших лет, вообще без всякой теории.

Поставленную для себя задачу Достоевский формулировал на языке религии, а не науки — изобразить «Князя-Христа», — но там был вполне научный аспект, относящийся к человеческой психологии. По крайней мере, если мы сегодня считаем возможным включать в понятие науки психоанализ и многие другие психологические теории, на которых основываются терапевтические методики, то нет оснований исключать из этого понятия психологические теории христианской аскетики, прямо относящиеся к тем проблемам, которые поставил для себя Достоевский. Но во время работы над «Идиотом» Достоевский не только ничего не знал о христианской аскетике по существу, но и вообще не подозревал, что в христианской аскетике есть какая бы то ни было теория (некоторые сведения об этой теории он почерпнет лишь через несколько лет, в 1870-е). Достоевский тогда искренне думал (и следы этих мыслей прослеживаются, в частности, в черновиках к «Идиоту»), что гуманистические идеалы «властителей дум» XIX века — это и есть христианское учение о человеке. Поэтому он и был так настойчив в своих попытках сделать из негодного материала и негодными методами личность, максимально приближенную ко Христу. По мере осознания неудачи главного замысла, Достоевский в несколько этапов «снижал планку», но так и не смог удовлетвориться никаким результатом, кроме самого безнадежного — полного и необратимого идиотизма героя.

Казалось бы, личность князя Мышкина была изначально настолько искусственной, что могла бы сочетаться с каким угодно финалом. Но очевидно и то, что если бы Достоевский оставлял себе право на подобный произвол, то он бы никогда не стал Достоевским.

Вот это и напоминает нам о ситуации мысленного эксперимента в естественных науках: некоторые участники эксперимента могут иметь невозможные в нашем мире свойства, однако, результаты правильно проведенного мысленного эксперимента никогда не могут быть произвольными.

Получив отрицательный результат мысленного эксперимента, Достоевский-теоретик решил пересматривать теорию. Его первоначальный проект 1867 года заключался в том, чтобы показать — посредством воплощенного христианского идеала — истинный образ Христа, искаженный Западом. Именно такая мысль появилась у него после шока, испытанного перед картиной Гольбейна «Мертвый Христос» (этот момент можно считать стартом работы над романом). Это был богословский проект, но он требовал научной составляющей — определенных представлений о человеке. В итоге неудачи и после еще двух лет неудачных попыток создания замысла нового романа Достоевский приходит к выводу о том, что и представления о человеке нужно заимствовать не на Западе, а на Востоке. С этого начинается его замысел «Жития великого грешника» (1870), из которого развились все его великие романы 1870-х годов.

По аналогии с наукой тут следовало бы сказать, что Достоевский принял другую научную программу, конкурировавшую с европейской гуманистической и во время работы над «Идиотом» так и не ставшую ему известной.

 Это вполне типичная ситуация для конкуренции научных программ и вообще для развития науки.

Исследователи сталкиваются с экспериментом, результаты которого противоречат наличным теориям. Теорию надо модифицировать, и для этого есть два принципиально отличающихся пути: модифицировать в пределах той же научной программы или обратиться к другой. Из эксперимента как такового никогда нельзя сделать вывода о том, какой путь перспективнее. Этот вывод делается лишь в результате конкуренции целых научных мировоззрений.

В случае Достоевского после провала замысла «Идиота» оставалось два пути: пытаться как-то модифицировать гуманистическое представление о человеке, чтобы как-то приблизить его к христианскому идеалу (как сам Достоевский его понимал), или обратиться к каким-то принципиально новым источникам и для формирования мировоззрения, и собственно для (квази-)научной психологической теории. Достоевский два года пытался найти решение на первом пути, но потом все-таки обратился ко второму.

Все это настолько похоже на науку, что возникает непраздный вопрос: а в чем же тогда отличие между деятельностью писателя и ученого?

Вопрос этот непраздный потому, что расхожий ответ на него неверен. Обычно отвечают, что писатель руководствуется интуицией, а ученый логикой. Но, во-первых, ни одно научное открытие не обходится без интуиции, а выбор научной программы для построения адекватных эмпирическому материалу научных теорий — это и вовсе ни из какой логики не выводимая процедура; наконец, там, где логика работает, она подчиняется теореме Гёделя о неполноте (1931 г.), в которой доказывается, что любая система логических утверждений должна содержать не менее одного утверждения, которое не может быть доказано в пределах данной системы — то есть той самой «логикой». Поэтому, как бы ни определять отношения между наукой и логикой, нельзя сказать только одного: будто наука на логике «основывается». Наука логикой — пользуется.

А во-вторых, нельзя сказать, будто писатель не пользуется логикой и чужд научных теорий. Если даже не брать особые случаи писателей, которые сознательно привлекали для своих произведений данные каких-либо наук, мы всегда убеждаемся, что созданным писателями возможным мирам присуща какая-то внутренняя логика, и, кроме того, сам писатель поневоле транслирует в свое произведение ту степень затронутости научным мировоззрением, которая характерна для его социального слоя и для него лично.

Поэтому различия между литературой и наукой — скорее количественные, нежели качественные. Они лежат, главным образом, в способе подачи материала и в степени логической строгости, применяемой к процедуре вывода. Так, в литературе вывод может не эксплицироваться, а процедура его получения камуфлироваться.

Но, тем не менее, поскольку различия количественные, строгой границы между литературой и наукой нет и не может быть, и поэтому всегда будут возникать пограничные произведения вроде «Алисы в стране чудес», платоновских диалогов, «Философских повестей» — и это не говоря о научно-популярной литературе, вроде «Флатландии» Эббота.

Всё это сопоставление логического устройства научного и литературного текста нужно для нас потому, что нашей агиографии свойственно сочетание того и другого дискурса. Если оба дискурса устроены внутренне однородно, то возможность такого сочетания никаких лишних вопросов не вызывает. Но если мы пошли бы на поводу у господствующих в современной нарратологии воззрений, то задача построения общей логической теории агиографии оказалась бы теоретически неразрешимой. Поэтому нам и приходится так много заботиться о правильной теории.

Надо сказать, справедливости ради, что изложенная здесь точка зрения на художественное творчество как разновидность науки (или на науку как на разновидность художественного творчества) не является для современной эстетики абсолютно чуждой, хотя, разумеется, является маргинальной. В свое время ее весьма резко артикулировал Отто Бенш (Otto Baensch, 1878—1936):

«…функция искусства заключается вовсе не в доставлении воспринимающему субъекту какого-либо удовольствия, каким бы благородным оно ни было, а в том, чтобы сообщить ему нечто, чего он не знал ранее»[3],

— правда, исходя из позитивистских представлений о науке как об «объективном» знании. В pendant к объективистской концепции научного знания Бэнш ввел концепцию «объективного чувства», что позволило ему говорить об объективном чувственном содержании мира, для выражения которого существует искусство.  Однако, как бы ни обстояло дело с объективистскими концепциями Бенша, «жесткое ядро» его эстетической теории заключалось ровно в том же, о чем тут говорим мы.



[1] Авторское переиздание (переработанное): М. М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского (М., 1972) (многократно переиздавалось).

[2] См. подробный анализ: В. М. Лурье, Догматика «религии любви». Догматические представления позднего Достоевского, в: Христианство и русская литература. Сб. 2 / Отв. ред. В. А. Котельников (СПб., 1996) 290–309, особ. 299–301.

[3] O. Baensch, Kunst und Gefühl, Logos. Internationale Zeitschrift für Philosophie der Kultur 12 (1923—1924) 1–28.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 9 comments